Telegram Group Search
Свое отношение к организации как к форме психоаналитического сообщества Фрейд выражает в 1914 году следующей фразой, смысл которой в силу ее прямоты ложно кажется очевидным: «Я считал необходимой форму официального общества, так как опасался, что психоанализом, как только он станет популярным, станут злоупотреблять. Должна же быть инстанция, правомочная объявить: со всей этой бессмыслицей анализ не имеет ничего общего, это не психоанализ».

Высказывание это, сформулированное, как и все у Фрейда, достаточно взвешенно, на деле должно читаться как крик, даже вопль. При этом ошибочно полагать – хотя именно на этом обычно сходятся – что организация могла понадобиться Фрейду для того, чтобы достигнутые им рубежи знания закрепить и удостоверить, не позволив никому из новых членов упасть ниже определенного теоретического уровня подготовки. Напротив, с задачей этого закрепления Фрейд прекрасно справлялся сам; организация в этом смысле выступала скорее помехой и очень скоро в полной мере обнаружила относительно фрейдовского знания свою реакционную сущность – что Фрейд как раз неоднократно предсказывал.

Напротив, организация нужна была Фрейду для совершенно иных целей – представляя собой, как пресловутая демократия, не лучшую из возможных, а лишь наименее худшую форму, она, тем не менее, была единственной возможностью сохранить инстанцию, хотя бы приблизительно соответствующую «желанию аналитика».
С желанием аналитика психоаналитическая организация вполне могла иметь дело, хотя и на всем протяжении своего существования и во всех своих формах демонстрировала по его поводу значительные колебания, сила которых на деле необъяснима, если не отдавать себе отчет в том, что это желание она неизбежно была склонна воспринимать в форме требования. Это означало, что данное желание член организации должен был предъявлять, и, желательно, в наиболее чистом, стандартизированном виде. Именно отсюда появляются разнообразные критерии качества этого желания, назначение которых – начиная от проверки на «вшивость контрпереноса» в кляйнианских организациях и заканчивая экзаменующим пассом в лакановских – состояло не столько в создании ангажированной «психоаналитической образцовости» (в чем несистемные психоаналитики нередко своих вы-школенных коллег близоруко упрекают), но, в первую очередь, в поддержании нисходящего смешения перспектив желания и требования в той чувствительной области, где психоаналитик наиболее влиянию требования подвержен.

Будучи существом совестливым, аналитик никогда не считает, что формально соблюденных им критериев профессионализма достаточно, чтобы покоиться на лаврах – и именно это, почитаемое за безусловную добродетель беспокойство, делает его наиболее уязвимым по отношению к зачастую самым вычурным и странным распоряжениям структуры, которой он принадлежит профессионально. Примером могут служить специалисты, не знающие – но пытающиеся предугадать – какого рода речь при прохождении сертификационного контроля или пасса от них потребуется. Как ни странно, именно в этих трогательных попытках желание аналитика и сказывается в чистом виде – что, прежде всего означает, что обнадеживаться на его счет, как это иногда лакановские наследники делают, особо не стоит.

При этом, невзирая на постоянную его культивацию, иначе обстояло дело с желанием самого Фрейда. Именно его психоаналитическая организация ни в какой форме воспринять не могла, и организаций лакановских это касается в точно такой же степени. Невзирая на наследование Лакану, желание Фрейда точно так же стоит у них как кость в горле - меняется лишь уровень, на котором она застревает. Именно в этом непреходящая трудность функционирования аналитической практики и состоит.
По какой причине с "желанием аналитика" постоянно возникают сложности? Почему, в конце концов, это желание не может рассматриваться как частный случай желания в принципе? И если это так, то почему его рассмотрение представляет собой такую сложную задачу, отчего само его наименование является не определением, а лишь обозначением связанных с ним затруднений? Причина, очевидно, заключается в том, что желание аналитика представляет собой нечто такое, что относится к желанию не как его подвид, а, напротив, как его надстройка в альтюссерианском смысле – то есть, как образование на порядок более сложное и требующее большего количества теоретических шагов для его разбора.

В этой связи уместно вспомнить, что часто задают вопрос о том, существует ли «желание психотерапевта». Ответ на этот вопрос не является положительным, но не потому, что за психотерапией не стоит желание в принципе, а поскольку об этом желании невозможно говорить как о том, что желанию аналитика было бы симметрично и соразмерно. Желание психотерапевта, в отличие от желания аналитика, надстройкой не является – напротив, вопрос о нем должен быть поставлен точно так же, как и вопрос о том или ином частном желании, обнаруживающемся за позицией субъекта, производящего акт высказывания. За каждой психотерапевтической школой, модальностью или нарративом стоит свое, отдельное желание.

Увидеть его работу на конкретном примере можно в небольшой клинической и, одновременно, автобиографической заметке (ссылка внизу), написанной по мотивам стажировки в Париже, автор которой подробным образом описывает постигшую его неудачу в работе с нейроатипичным ребенком и вынесенные из этой неудачи уроки. Текст представляет собой хороший и внятный образец клинического и одновременно популярного изложения и сам по себе заслуживает внимания. Единственная его особенность, могущая сбить читателя с толку, состоит в заявленной в нем ориентации: специалист утверждает, что путеводной звездой для него – и в случае допущенной им ошибки и в ходе совершенной под влиянием руководителей дальнейшей переоценки собственной работы – выступала психоаналитическая этика.

При этом выбор средств изображения происходящего, стиль повествования, а также характер и описанная причина последовавшего за клиническим вмешательством раскаяния не дает обмануться – речь идет не о психоанализе, а о психотерапевтической установке, несущей, впрочем, на себе следы влияния как анализа объектных отношений, так и употребления лакановской терминологии – употребления скорее паллиативного и всегда готового переориентироваться под влиянием практической нужды. Сам характер выводов из этого случая, а также ниспосылаемые специалистом себе упреки прямо указывают, что за его практикой в этот момент находится не лакановский, а дольтианский клиницист.

Именно на Франсуазу Дольто указывают все расставленные в повествовании клинические и этические акценты, отчего изложение, не теряя убедительности и живости, приобретает привкус, соответствующий тому требованию, которое из работ Дольто, посвященных детству и отрочеству, исходит. Привкус этот вполне узнаваем, и, хотя большому количеству специалистов и читателей его морализаторский оттенок приходится по нраву, назвать стоящую за ним инстанцию «желанием аналитика» нельзя – в том числе потому, что речь здесь идет о наслаждении: например, наслаждении «быть кем-то» для ребенка – пусть даже этот кто-то является вполне оригинальным и к стандартным позиционностям не сводится.

Именно это на практике отличает желание психоаналитика в искомой Лаканом его форме от желания психотерапевта. С оной стороны, нелепо было бы утверждать, что психоаналитик не наслаждается. Тем не менее, его профессиональное высказывание и производимый им текст устроены так, что идентифицировать это наслаждение со стороны, в опоре на этот текст, так, как это можно проделать с психотерапевтическим подходом, дав ему интерпретацию, невозможно.

https://www.b17.ru/article/92596/
Неоднократно замечалось, что способность последовать за Лаканом в области сугубо психоаналитической – пусть даже взятой в самом широком смысле – определяется прежде всего способностью удержать в качестве первоочередного вопроса вопрос об отцовской функции. "Удержать" в данном случае означает не дать этому вопросу быть замещенным вопросами материнства как основы для формирования привязанности или же создания достаточно благоприятной для развития субъекта среды. Напротив, именно в отцовских производных располагается то, наиболее специфическое, что, подталкивая желание субъекта к формированию, навсегда оставляет его неокончательно оформленным, что может обернуться для носителя желания как достижениями в Символическом, так и унижением в Воображаемом.

В это невозможно поверить, поскольку до некоторой степени это даже смехотворно, но лакановские ортодоксальные аналитики, поначалу энергично двинувшись по намеченной Лаканом стезе, заканчивают тем, что изобретают «достаточно хорошего отца» (по несомненной аналогии с винникотовской «достаточно хорошей мамашей» – enough good mo/father). Доброкачественность этого отца выражается, например, в следующих формулировках:

От отца не требуется «быть воплощением стыдливости, или воплощением добродетели, или домашним тираном: от него требуется лишь способность быть ответственным перед своими детьми за свое наслаждение. И относительно этого наслаждения, лучше, чтобы оно приняло облик женщины, которую он возвел бы в статус функции причины желания» (Эрик Лоран).

Любопытным образом далее обрушившись на концепт «достаточно хорошей матери» – как если бы опровергая тем самым подозрения в том, что сам по себе этот концепт, будучи приложен к любому из родителей, для него что-то может значить – Лоран по существу продолжает развивать ту же самую пастораль, слегка уравновешенную тем фактом, что ни о привязанности, ни о заботе речь больше не идет и что в основу «нормального развития» теперь положены разрыв, толика вносимого отцом отчуждения.

Тем не менее, разрыв тоже может быть воспет как благо определенного сорта, и лакановское окружение намерено извлечь из него все возможное, чтобы ни толика этого блага от субъекта не ускользнула. Все посталкановские работы, посвященные отцовской инстанции и ее участию в жизни ребенка, говорят об этом более-менее бескомпромиссно.

Тем самым скрывается то, что сконструированный Лаканом отец радикально не пригоден для какого-либо благополучного исхода: единственное, что он гарантирует – без гарантии, что субъект сможет этими гарантиями в полной мере воспользоваться – это наличие связи между объектом желания и Идеалом-Я. Именно по этой причине устройство отцовской инстанции обрекает субъекта на пожизненное и характерное барахтанье между притязаниями на могущество и бессилием, которое в дальнейшем будет отмечать все без исключения его инициативы – от нелепого спора в социальной сети и вплоть до крупных политических ставок. Из того, что отцовская функция в появлении субъекта безальтернативна, еще не следует, что существует наилучший способ с ней обойтись.
Учитывая сопротивление, которое психоанализ непреходящим образом встречает со стороны медицины, науки, университетов и прочих соперничающих с ним инстанций, от психоаналитического сообщества как будто следовало бы ожидать способности к консолидации. На деле все обстоит ровно наоборот: по накалу внутренних страстей, степени завистливой ревнивости, объему сплетен друг о друге и неспособности образовывать устойчивые коалиции это сообщество во всех своих отдельных образованиях не уступает коллективам провинциальных театров.

Было бы большой ошибкой считать, что анализанты не ощущают на себе влияния пульсаций этих внутренних, но так или иначе проступающих отношений и их продолжающегося выяснения, объемы которого всегда обширнее, а проявления ярче, чем посторонний наблюдатель мог бы предположить – в особенности, если его представление о психоаналитической дисциплине смутно подсказывает ему, что предположительно «хорошо проанализированые» специалисты подобным образом вести себя не должны. Еще в «Истории психоаналитического движения», описывая дрязги своих учеников, Фрейд не без горечи замечает: «Я знаю, что тем самым навлекаю на себя позор в глазах не очень-то достойных противников и доставляю врагам страстно желанное зрелище, как психоаналитики терзают друг друга».

В ответ на этот упрек аналитики век спустя, как и тогда, когда он прозвучал впервые, могут ответить лишь, что с них хватит и того, что по отношению к своим пациентам они соблюдают все необходимые правила удержания нейтральности, так что несправедливо было бы требовать от них чего-то еще.
На самом деле, это далеко не все, поскольку именно к пациентам со стороны психоаналитиков обращена наиболее подспудная, находящаяся в самых глубинах их намерений и в то же время прекрасно различимая с определенной высоты просьба. Просьба эта нашла выражение в знаменитом, приснившемся Фрейду после похорон его отца выражении: «Вас просят закрыть глаза». Предписание это было истолковано самим Фрейдом как его же собственная, исходящая от него просьба, связанная с раскаянием по поводу того, что даже отцовская смерть не смогла заставить Фрейда изменить своим взглядам и повседневным привычкам, плачевно сказавшимся на организации похорон и приведших к семейному разладу.

Хорошо известно, как мало аналитику необходимо делать для того, чтобы анализант закрыл глаза на то, что аналитик в конце концов не идеален как субъект – более того, открыть на это глаза пациента зачастую не могут заставить никакие силы, кроме, разве что, завершения анализа. В то же время на некоторые другие вещи этот же пациент закрывать глаза вовсе не склонен и, даже если не сообщает их в ходе анализа, так или иначе имеет о них представление. Именно о закрытии глаз, о возможности посмотреть на происходящее в психоаналитических кругах безумие сквозь пальцы психоаналитики неустанно, хотя и неслышимо, своих анализантов просят.

Если просьба эта с одной стороны – со стороны произносимой в анализе речи – имеет успех, поскольку услышать какой-либо упрек на эту тему аналитикам приходится крайне редко, в то же время она неуспешна по большому счету, поскольку аналитик никогда не знает, каким образом этот важнейший, хотя обыкновенно и не признаваемый фактор на анализе пациента сказывался и какой объем сопротивлений последнему пришлось в связи с ним в ходе этого анализа подавить.
Интересующиеся психоанализом извне почти всегда хотят знать, как анализ относится к таким явлениям как телепатия или, например, гипнотическое внушение. Не было недостатка в неустанно намекающих Фрейду, что если психоанализ этим вещам и не сродни, то, во всяком случае, другими путями реализует мечту, верой в эти явления выраженную. Невозможно сбрасывать со счетов и то, что самого Фрейда на ранних этапах живо эти феномены интересовали, и лишь присущая ему сдержанность, способность отложить наслаждение, если оно не сулит продвижение в направлении действительно оригинальном, заставили его впоследствии резко и бесповоротно с соблазнительной спиритуалистической перспективой размежеваться.

В то же время в созданном Фрейдом пространстве ничто не пропадает бесследно, и лучшей иллюстрацией является нынешняя небольшая шумиха по поводу вопроса авторизации специалиста – вопроса тем более острого, что на территории государства, где все это происходит, закон не спешит авторизовывать никого и в равной степени равнодушен ко всем.

Сугубо аналитической подоплекой происходящего является тот непреложно наблюдаемый факт, что психоаналитики, по мере того как они усиливают свой профессиональный вес и вступают в возраст, позволяющий им претендовать на более-менее прочное положение, парадоксальным образом все сильнее при этом становятся охвачены тревогой по поводу других аналитиков. Тревога эта то и дело имеет тенденцию перерастать в то, что уже нельзя - как бы вслед за Лаканом этого ни хотелось - назвать hainamoration, "любоненавистью", но представляет собой самую настоящую ненависть, из которой, впрочем, либидинальный корень вовсе не исключен.

Именно этому была посвящена предыдущая, появившаяся на данном канале запись, зафиксировавшая, что "psychanalysta psychanalystae lupus est" – и не просто волк, но и, с тем же успехом можно сказать, что психоаналитик психоаналитику сторож, ревнивый надзиратель, агрессивно беспокоящийся о своем ближнем больше, чем этот легкомысленный ближний – по мнению обеспокоенного – заботится о себе. На кону здесь оказываются все оттенки операций с тревогой Другого, рассмотренные в «Желании одержимого» - с добавлением всего того, что аналитической деятельности в целом присуще.

О существовании данной записи участники дискуссии, по совершенно самостоятельному и постороннему поводу разразившейся через несколько дней, по всей видимости осведомлены не были. Тем не менее, это не помешало им одновременно активизироваться и как по нотам разыграть небольшую пьесу, превосходно содержание этой записи иллюстрирующую.

Как бы забавно в данном случае ссылка на «телепатию» (притом, что корень патос из этого термина неизымаем) не выглядела, в данном случае произошло нечто, по-своему реализовавшее этот феномен. Разумеется, это случилось без какой-либо мистики и исключительно благодаря описанным Фрейдом причинам психодинамического свойства. В любом случае, это позволяет заново спрашивать, что представляют собой «бессознательное психоаналитика» или «тревога психоаналитика», и где они в его случае локализованы – тем более, что изучать эти вещи, учитывая как слабо со времен Лакана в этом направлении продвинулись, еще только надлежит.
Мы наблюдаем событие, которое, по общему мнению, должно было наступить гораздо позже, в неопределенно отсроченном будущем, но наступает уже сейчас. До какой степени разноречивые отклики оно в итоге не вызовет, его последствия скажутся на каждом психоаналитике и каждом гуманитарии, так или иначе с лакановской линией повязанном. Этим событием является ниспровержение субъекта – формулировка, которую Лакан впервые употребил для описания падения субъекта картезианского – падения постоянного и нескончаемого. Но сегодня оно касается субъекта одного-единственного и описывает ниспровержение вполне конечное, поскольку этим субъектом является Жак-Ален Миллер.

Ниспровержение это было предпослано двумя наложившимися событиями, никак друг с другом не коррелирующими, но образовавшими в итоге особую констелляцию, помещающую Миллера в иную позицию, из которой к прежней, похоже, нет возврата.

Первым из этих событий является допущенный Миллером срыв в ответ на выход книжки философа и эссеиста Поля Пресьядо, подытожившей опыт выступления перед профессиональным лакановским сообществом, каковое Пресьядо подверг обструкции за анахроническое отношение к женскому субъекту. Более-менее выдержанно отреагировав на факт выступления, имевшего место тремя годами ранее, Миллер как будто не вынес самой его публикации, адресованной широкой философской (в основном левоактивистской) общественности.

Разразившись ответным текстом, пропитанным злобной иронией едва ли не в большем объеме, чем сам формат подобной публикации может вместить, Миллер тем самым совершил беспрецедентное раскрытие собственной тревоги – беспрецедентное как по объемам так и, одновременно, сообщаемым им интимным деталям, которые, вероятно, в других обстоятельствах он оберегал бы от взгляда публики куда тщательнее. Не анализируя наивность теоретической позиции Пресьядо, к которой у Миллера в любом случае не нашлось конкретных претензий, следует заметить, что Миллер невольно создал у сторонних наблюдателей впечатление, будто Пресьядо виновен лишь в том, что он осмелился спросить, почему лакановское сообщество в части питаемой им идеологии сегодня снова выглядит так, как будто никакого Лакана в нем не было.

Вторым важным событием является недавний выход книги бразильского психоаналитика Габриэля Тупинамба «Желание психоанализа», которая, вероятно, не будет принята во внимание ортодоксальной клинической верхушкой, но которая до такой степени прямо выражает давно назревавшие вопросы к выработанным в этой верхушке процедурам обращения с лакановским наследием, что одобрительное предисловие Жижека к этой работе выглядит чуть ли не как торжествующий вопль.

Естественно, это не означает, что конфигурация сил и положений изменится моментально – в том числе потому, что все это время она уже менялась подспудно: долгое время набираемое Миллером влияние в одном смысле сопровождалось его одновременной утратой в другом. Но произошедшее изменение атмосферы удивительным образом, почувствовали все – даже, вероятно, не знающие всех изложенных деталей произошедшего. Так, в русскоязычном интернете буквально за последние несколько дней появляется ряд обструктивных реакций, вершиной которых стало поступившее Миллеру от вапперианского аналитика предложение рассмотреть возможность поступить по завету шиллеровского мавра и, не медля, очистить помещение.

Все это торжество ниспровержения имеет другую, неочевидную сторону, поскольку Миллер, помимо всего прочего, является последним лакановским психоаналитиком, способным писать тексты – тексты малые и развернутые, клинические и теоретические – деятельность, которая для психоаналитиков, в отличие от ученых и философов, всегда является чем-то специфически осложненным. В особенности это касается отечественных лаканистов, испытывающих какое-то совершенно особое торможение, когда необходимо оформить свой опыт во что-то окончательное и научно-связное. В этом смысле, отречься от Миллера – это прежде всего роскошь, которую, как некоторые почему-то решили, они могут и даже обязаны позволить себе именно сейчас.
Неосторожность – если так это можно назвать – нынешних действий Миллера заключается том, что они сдвигают ситуацию в сторону обостряющего возвращения на территорию психоанализа того, что в интеллектуальной среде обобщенно видится конфликтом между политическим «левым» и «правым». Верно то, что обычное избегание психоаналитиками этого конфликта всегда носит черты скорее запирательства, нежели возвышающего преодоления, но это не означает, что у его возвращения в столь откровенной форме будут хоть сколько-нибудь обнадёживающие последствия.

То, что Миллер на деле сообщает по поводу Пресьядо («господин философ, похоже, намерен нас поучать; он думает, что без него мы, психоаналитики, не справимся»), равно как и то, что Миллер мог бы ответить обвинениям Эдварда Тупинамба о «классовой» природе психоанализа, сводится к нетерпеливому указанию, что его не интересуют их аргументы, поскольку он не намерен ни в какой форме их возмутительное левачество терпеть. Левак в данном разрезе – это вовсе не тот, кто в каком бы то ни было виде приближает революцию или активизируется в борьбе с системой. На деле, он занят чем-то другим, что с точки зрения Миллера носит черты профанации – он имеет желание вмешиваться в дела «профессионалов», обвиняя их в том, что они в лучшем случае выступают для системы ее лояльной частью, а в худшем представляют собой ее деловитую обслугу. Ни в каком ином виде, начиная с момента появления в 30-ых годах причудливого образования, получившего название фрейдомарксизма, психоанализ с леваком дела не имел и ни с какой другой стороны с ним не сталкивался.

В то же время психоаналитики далеко не всегда выражают по этому поводу беспокойство. Сохраняющаяся в их случае возможность сослаться на выбор в пользу клинической практики – отсылка, которой, полагаясь на подразумеваемый ей доброкачественный характер, зачастую безнадежно злоупотребляют – выступает в виде алиби для отказа от любого другого выбора, благодаря чему аналитик может позволить себе беспокоиться о политике в последнюю очередь. В то же время парадоксальным образом именно та ветвь постлакановского движения, где на примате клиники настаивают особенно усердно, неожиданно оказалась перед давлением политического ангажемента наиболее уязвима – именно классический левак сегодня непрестанно миллеровское благополучие отравляет.

В то же время, как бы предупреждая желание Миллера, на сцене – как раз в тот самый момент, когда лакановскому клану это могло понадобиться, в период начала 90-ых – появляется левак совершенно другого сорта: левак антитехнологический. Левак этот вопросом классового бедствия – или же постепенно заменяющего его сегодня гендерного – совершенно не озабочен. Напротив, он яростно критикует то, что в его речах выступает сплавом обществ контроля и комфорта и постоянно обличает мнимое капиталистическое «благополучие» нынешнего субъекта в окружении новейших технических достижений, которые развлекают его в той же степени, в которой призваны подавлять.

Чем этот особый левак мог быть сплачивающемуся лакановскому официальному движению полезен? Очевидно, не изрекаемыми им взглядами, хотя их отдаленная тень иногда в работах младших соратников Миллера все же появляется, всегда соответствующим образом перетолкованная: в виде «безудержного наслаждения» современности никогда не обвиняется капитализм, но ответственность всегда возлагается на слабость, отдаление или распад Имени-отца. В то же время Школа ничего не имеет против нового левого луддизма, поскольку его носитель, пройдя лакановскую выучку, вполне способен перевести свои претензии к экономическому строю на язык «желания»: именно последнее в качестве высшей этической ценности может быть подавлено или повреждено якобы царящим вокруг развращающим комфортом и гонкой потребления.
Таким образом, левак этот оказывается для Школы если не родным – поскольку Школа тщательно следит, чтобы он, будучи с ее точки зрения представителем низшего профессионального сословия, продолжал держаться от нее на подобающем расстоянии – то, во всяком случае способным извне ее политику поддержать. В этом смысле, постоянно обличая «суррогатность потребительского наслаждения», этот левак сам оказывается синтетическим продуктом, порождением кризиса официального лакановского движения и связанной с ним потребности в легитимации.
Какой бы критике психоанализ не подвергался, он сохраняет незыблемую привилегию рассматриваться как род деятельности, чья доброкачественность основывается на базе практики, значимость которой – на деле бесспорная – в то же время всегда получает чуть более высокую, нежели необходимо, почти экзальтированную оценку. В этой области аналитическое сообщество, представляя собой с одной стороны образец неподкупной беспристрастности, в то же время обнаруживает наличие своего рода проповеднической страсти, совпадающей с тем, что Фрейд называет «переоценкой объекта» в смысле Überschätzung.

При этом никогда не озвучиваемым качеством практики является ее предполагаемая тавтологичность: опровергая указания Лакана на невозможность тождества в задаваемой инстанцией означающего области, аналитическая практика является одним из наиболее широко известных объектов, позволяющих не предполагать за ее наличием никакого дополнительного смысла, а за приверженностью ей видеть верность исключительно психоаналитическому призванию как таковому.

Тот факт, что за возвышением практики и утрированным настаиванием на ее привилегированном измерении может скрываться дополнительное значение, лишь время от времени проступает на поверхности, обычно совпадая с кризисами, через которые психоаналитическая дисциплина проходит время от времени. Кризисы эти обладают общей и объединяющей их чертой: они всегда восстанавливают в правах закон отсутствия тождества, на соблюдении которого психоанализ настаивает до тех пор, пока этот закон не применяется к явлениям на его собственной территории. Так, последний кризис, в фазе которого сейчас находится структурный анализ, чья официальная повестка необратимо уступает по влиятельности широкоинтеллектуальному применению лакановского аппарата, показывает, в частности, что переоценка аналитической практики самими психоаналитиками заждется на определенном политическом выборе.

Именно об этом невольно сообщает жестикуляция психоаналитика, выражающего свое обычное неудовольствие по поводу комментаторов психоанализа, не обладающих практикой или же не рассматриваемых Школой в качестве имеющих на нее право. Философ, деятель искусства или активист, опирающиеся на Лакана, подвергаются с психоаналитической стороны отвержению, но при этом их предположительная неблагонадежность, обычно объясняемая отсутствием практики, на деле обладает самостоятельным значением. За каждым из них стоит предположительный выбор в пользу определенных ценностей, которыми склонны упиваться: в пользу свободы, равенства, истины и прочих соответствующих означающих.

Пристрастия эти, равно как и способы, которыми их практикуют, грубо нарушают принципы того, что можно назвать психоаналитическим Идеалом-Я, и указание на обладание практикой, дополнительно сепарируя аналитика, является лишь косвенным способом об этом сообщить. Именно задетость по линии Идеала-Я и является в конечном счете тем, что побудило Миллера отреагировать на вылазку Пресьядо так резко.
Что такое психоаналитический Идеал-Я, в чем его своеобразие? Кардинально важно не смешивать его с тем, что выступает для аналитика в качестве аналога его Сверх-Я – аналога, поскольку его концепция, невзирая на популярность, так и осталась у Фрейда разработкой ad hoc, чем-то таким, что в самостоятельном виде, по отдельности от так называемой «второй топики», никогда бы на свет не появилось и потому до сих пор окончательного определения не имеет.

Невзирая на постоянную проработку отличия этих инстанций – в том числе проводимую на этом канале в постах 2019 года – они до сих пор в общем представлении разведены недостаточно отчетливо. Различение Идеала-Я и Сверх-Я дополнительно осложняется в данном случае тем, что именно в создаваемых аналитической практикой условиях они постоянно взаимонакладываются, скрывая работу друг друга. Так, для практика, воспринимающего свои клинические и сеттинговые обязанности через призму требования, то, что сам он при случае – например, на конференциях в кругу себе подобных – подает как профессиональный Идеал-Я, на деле является реализацией Сверх-Я в чистом виде. Достаточно хорошая практика превращается в благо, основываясь на принципах, соблюдение которых не влечет за собой никакой награды, кроме временного облегчения тревоги, а нарушение – строго карается, причем тем строже, чем оно незначительней. Именно такое распределение последствий наиболее надежным образом на работу Сверх-Я указывает.

Напротив, Идеал-Я в плоскости тщательного выполнения обязанностей никогда не находится: меньше всего он руководствуется нормативом, поскольку то, что с его помощью субъекту надлежит реализовать – это не функционирование, ставящее его в доброкачественный ряд с себе подобными, а, напротив, сегрегация. Это не означает, что из Идеала-Я никакой общности не проистекает, но образуется она на основаниях всегда вторичных, вследствие возобновляющегося размежевания. Аналитик – будь он классическим, юнгианским или же миллеровским – стремящийся не дать поводу заподозрить себя в чем-либо, кроме истового усердия в своей области и одновременной скромности по отношению к ближайшим авторитетам, подстегиваем со стороны Сверх-Я; тот же аналитик, раздражительно и высокомерно отмежевывающийся от коллег из соседствующей модальности или школы, ищет поддержки в Я-Идеале.

Нельзя сказать, что этот способ полностью обманчив – более того, для условий, исторически сложившихся в области воспроизводства аналитической практики, он подходит почти что идеально. Очевидно, что не существует аналитиков, которых в практику могла бы заманить сама по себе идея добросовестного производства пользы для невротизированного общества – таким образом производят психологов, но отнюдь не аналитиков. В психоанализ, включая собственный дидактический анализ, всегда приходят по причине Идеала-Я других психоаналитиков. Именно поэтому анализ всегда модален, то есть, вне принадлежности к определенному движению не существует – притом, что движение далеко не всегда совпадает с «сообществом».

В то же время неизбежность полагания на эту опору способна сделать судьбу движения чрезвычайно шаткой, даже прекарной: в условиях каких-либо перипетий, зачастую ничтожных, она оборачивается смятением, несоразмерным своему поводу. Характерная «психоаналитическая хрупкость» – по аналогии с расовой «хрупкостью белых» – выражающаяся в хорошо известной гневливости носителей профессионального Идеала-Я, в резкости, с которой они реагируют на малейшее сомнение в их положении, на самую невинную критическую нападку, внесение самых ничтожных изменений в повестку, постоянно приводит к «падению царств», рушащихся под грузом собственной, высвобожденной со стороны Идеала-Я тревоги.
В настоящий момент психоаналитики присутствуют при любопытном событии, поскольку на горизонте практики оформляется кое-что, заявляющее о себе как об «новом течении». Новизна эта в то же время ограничена традиционностью амбивалентных намерений представителей этого течения относительно психоанализа, поскольку ни одному из возникающих вокруг него движений до сих пор не удавалось избежать соблазна как держаться к психоанализу как можно ближе, так и постоянно пытаться наносить ему более-менее чувствительные укусы, намекая на его ограниченность и объявляя себя по отношению к нему лучшей альтернативой.

Помимо гештальтизма, переборчиво заимствующего из психоанализа отдельные приемы, и упорного в своих оппозиционно-классических позициях юнгианства, о своем присутствии на сцене теперь заявляет течение, исходящий от которого соблазн для некоторых тем серьезнее, что оно имеет смелость сравнивать себя с лакановским подходом – пока еще только на основе своей относительной институциональной молодости, а также сил, которые все еще предстоит в нем затратить на обретение широкой признанности.

Течение это именует себя «реляционным анализом», и прежде чем приступить к его разбору, необходимо определить его место, применив к нему классификацию видов анализа, начало разработки которой было положено самим Фрейдом. Классификация эта может быть дополнена, поскольку помимо «дилетантского» и «дикого» подвидов анализа, выделение которых сегодня уже не вполне актуально, по всей видимости должно возникнуть еще одно наименование психоаналитической мутации: анализ, который мы могли бы назвать «творческим», не рассматривая это определение в качестве хоть сколько-нибудь лестного.

Определение это необходимо далеко не только потому, что оно в состоянии сущность рассматриваемого здесь молодого направления объяснить. Напротив, практика «творческого анализа» покрывает гораздо большую область психоаналитических явлений, систематически возникая в рамках различных направлений и появившись очень рано: по всей видимости авторский «нежный материнский анализ», еще при жизни Фрейда изобретенный Шандором Ференци в пику фрейдовской беспристрастности и строгости абстинентных запретов, был одним из исторически первых изобретений в этом ряду.

Особенность реляционного анализа заключается в том, что, не претендуя на изобретение собственного метода, он обещает включение и «гибкое задействование» лучшего из «всех возможных» существующих клинических техник. Тем не менее, можно сразу избавить его представителей от щекотливой необходимости предоставлять для этого «лучшего» определяющий критерий, поскольку под этим именем здесь очевидно фигурирует все то, что в истории классического анализа разрабатывалось в качестве его пробных отходов, разнообразных «отыгрываний», совершаемых аналитиками в моменты усиления их тревоги и посещающего их в связи с ней ощущения, что от их практики, помимо завещанного Фрейдом, требуется что-то еще – некое дружественное усилие, дополнительный шаг навстречу пациентам в удовлетворении их нужд.

Побуждения подобного порядка всегда остаются крайне специфичными, и неудивительно, что в этом качестве их обычно пытаются скрыть, настаивая на сугубой безобидности связанных с ними намерений и несомненной пользе, которую они должны в психоанализ привнести. То, что в реляционном направлении является несомненно новым – это возведение практики запирательства в отношении особого характера данных намерений на иной уровень.
Практика реляционного анализа представляет собой удачный эксцесс для изучения, поскольку наблюдатель, занявший снабженную определенным инструментарием позицию, имеет возможность оценить, что именно происходит с психоаналитическим течением, в котором в силу его молодости определенные процессы еще не остыли. При этом значение в наблюдении за этими процессами следует придавать не клиническим целям, которые течение объявляет ведущими, а способу, которым новое движение себя отправляет и свое существование поддерживает – то есть, прежде всего анализу его институциональности.

Так, особенность реляционного психоанализа заключается в том, что его институциональность преимущественно организована по гештальтистскому образцу: практика такого типа быстро создает большие идентификационные профессиональные группы, члены которых одержимы специфическим энтузиазмом, клиническое и теоретическое применение которого в значительной степени уступает активности, с которой поддерживается существование самой группы. В силу этого обстоятельства данный энтузиазм выражается в не вполне очевидных с точки зрения их необходимости коллективных практиках, многие из которых в реляционном анализе также переняты из гештальт-сообществ.

Распространенной практикой подобного типа являются постоянные групповые слеты на мероприятия и обучающие встречи, градус официальности и научности которых намеренно понижается организаторами вплоть до имитации его отсутствия. Аффирмативное подкрепление значения этих встреч в последействии, достигаемое при помощи публикации неизменно восторженных и благодарных отзывов их гостей и участников – еще одна практика, призванная создать эксцесс «внутренней терапевтичности» там, где применение более жесткой и требовательной обучающей дидактики в значительной степени рисковало бы преданностью большей части собирающихся.

Невозможно не признать, что лакановский анализ в значительно меньшей степени делает институциональный расчет на коллективное прекраснодушие, что прежде всего пытаются объяснить через генетический момент его возникновения, ссылаясь на проявляемую Лаканом горечь по поводу наблюдаемого им истового группирования коллег вокруг частично обязанных, но еще чаще ничем не обязанных Фрейду клинических идей. В то же время настоящей причиной отсутствия в лакановском движении устойчивых групп является заложенное Лаканом в его основу «желание исключительности», которая более или менее закономерно оборачивается исключенностью его носителей.

В этом отношении первичное институциональное исключение самого Лакана является не началом истории нового объединения под эгидой созданной им практики, а первым эксцессом в повторяющейся в дальнейшем истории исключений на территории самого лакановского анализа. Течение, ориентированное лакановским знанием, неизменно создает избыточность размежевываемости в силу которой аналитик лакановской ориентации всякий раз оказывается исключен дважды – как по отношению к окружающему лаканистов клиническому полю, так и изнутри собственного течения, постоянно воспроизводящего работу отторжения.

В этом смысле у лакановского анализа нет шансов противостоять иным клиническим направлениям там, где они опережают его в процессах более непосредственной групповой идентификации. То единственное, на что представителю лакановского направления остается рассчитывать и в силу чего его практика остается притягательной и способной пополняться новыми носителями – это операции на уровне Я-Идеала.
Любой «творческий» психоанализ, включая анализ реляционный, прежде всего показывает особое значение того, что в анализе носит наименование «метода». Творческий аналитик делает это оригинальным образом, саму необходимость метода отрицая и настаивая, что последний не представляет собой ничего кроме оков, наложенных на психоаналитическую работу. Освобождение от этих оков является предметом особенного удовлетворения реляционного сообщества, в связи с чем его представители постоянно прибегают к операции, которую Лакан в приступе профессионального раздражения назвал «непрестанным поздравлением друг друга с успехами».

Характеристика эта появилась по случаю выхода юбилейного 60-ого номера «International Journal of Psychoanalysis», авторы которых с присущей психоаналитикам скромностью от статьи к статье заявляли, что в 1979 году для анализа больше нет никаких клинических преград, и любые расстройства – от тяжелой шизофрении до нарушений орального функционирования – благополучно излечиваются благодаря благодушию, чуткости и прочим самым лучшим человеческим качествам специалиста.

Ничего об этом, по всей видимости, не подозревая, представители нынешнего реляционного анализа идут по тому же торному пути, постоянно напоминая друг другу, до какой степени судьба к ним благосклонна, позволив обитать в эпоху, когда методологический ригоризм классического анализа окончательно себя скомпрометировал, а «постмодернистская» повестка дня располагает к свободному выбору приемов из любых направлений и техник при условии, что они могут пойти аналитическому процессу на пользу, а специалист со своей стороны не чувствует в себе сопротивления к их применению.

Воззрения эти не могут быть опровергнуты клинически, поскольку, как известно, психоанализ не относится к процедурам, в области которых возможна экспериментальная фальсификация. Тем не менее, они базируются на гораздо более серьезной ошибке в оценке уровня и логического такта, на котором в психоанализе исторически закладывается и далее практикуется методологическая приверженность, требующая от специалиста «работы отвержения» всего, что не согласуется с вырабатываемым им знанием. С точки зрения творческого психоаналитика стремление к методологической ограничительности появляется в психоанализе в качестве его «начальной» или ранней фазы и обязано чуть ли не личной неуступчивости его основателя, которая требует, таким образом, преодоления в виде «невротического симптома» самой психоаналитической практики.

На самом деле, Фрейд начинает свое психоаналитическое мероприятие не просто позже того, как приступает к врачебной практике, но также и к кабинетному приему. Эта двойная рассинхронизация не случайна: она содержит в себе припуск времени, которое ушло у Фрейда на то, чтобы совершить несколько колебательных движений между полюсами психиатрической научной строгости и салонными воззрениями интеллектуально-творческой среды, имевшей довольно богемные взгляды на сущность душевных расстройств и возможности обхождения с ними. Другими словами, Фрейд, вопреки нередко адресуемой ему критике, не был тем, кто изначально, с первых шагов настаивал на необходимости узости метода, не смея допустить «эклектичный» подход. Напротив, в ходе начальной стадии приема нервнобольных ему надлежало пройти через длительный этап эклектики, чтобы в итоге, обнаружив присущий последней особый jouissance, выработать новое обоснование необходимости для сужения своего метода, не имевшее с наивной ригидностью ничего общего.
Реляционные психоаналитики полагают, что они преодолели узость взгляда классической психоаналитической клиники и даже возможно, самого Фрейда. На самом деле, их клиническая идеология не доходит даже до той первичной дискурсивной и теоретической точки, от которой Фрейду надлежало отправиться после того, как он в несколько приемов, посредством целой серии задерживаемых и не доводимых до конца теоретических жестикуляций приступает к образованию психоаналитического подхода. С этой точки зрения, реляционные аналитики не «изобретают» «другой психоанализ» и не «открывают» его «новое направление». Напротив, то, что им еще только предстоит для себя открыть и изобрести – это психоанализ как таковой; саму возможность анализа в его начальном фрейдовском смысле.
Существует черта, позволяющая безошибочно отличить «творческую» клиническую культуру и заключающаяся в том, что из анализа этого типа напрочь оказывается изгнана истерия. Ни в виде более-менее определенным образом озвученного диагноза, ни в виде его дериватов она в нем не обнаруживается: вместо нее в терапии появляются эвфемистические отсылки к «личности с нереализованной потребностью в привязанности», «субъекту раннего травматического опыта», «диссоциированной» или «множественноличностной персоне» и т.п.

Все эти невразумительные обозначения призваны заставить поверить, будто бы речь идет о совершенно новых типах расстройств, тогда как, напротив, сама готовность, с которой пациенты нередко начинают обозначать себя точно таким же способом, настаивая на своей болезненной уникальности, безошибочно указывает на тип невроза, который этим спектаклем наименований управляет.

Необъяснимая неспособность психоаналитиков определенного сорта вынести само упоминание истерии, невозможность допустить ее концепт на территорию клинических отправлений заслуживает большего внимания, нежели обычно удостаивается. По всей видимости, нельзя объяснить это отсутствие предположительной непрестижностью истерического диагноза, поскольку на кону стоит гораздо более серьезная причина его изгнания. Прежде всего, это необходимость, допустив существование истерии, поступиться всем тем, благодаря чему «творческий анализ» с присущим ему навязчивым гуманизмом продолжает пребывать в гавани доверия к неограниченной возможности устанавливать с анализантом «дружественный союз» во благо делу лечения.

Удрученность, возникающая в таком аналитике при мысли о том, что нечто в его пациенте может выходить за пределы потребности в «помощи» и носить в связи с этим непредсказуемый и неумиротворимый характер, заставляет специалистов изобретать почти что демонические сущности. Подобного рода специалисты охотнее допустят, что анализант каким-то непостижимым образом "избежал прохождение своего Эдипа" или застрял на стадии раннего "злокачественного нарцизма", нежели признают, что в лице пациента имеют дело с наиболее распространенной и вместе с тем неудобоваримой позицией, за которой до сих пор - хотя и в исторически преобразованном виде - продолжает обнаруживаться истерический тип невроза.
Когда психоаналитики сталкиваются в своей собственной среде с чем-то необъяснимым, практически всегда это связано с тем, что о своем существовании внезапно дает знать психоаналитическое сообщество: институциональная единица анализа. Речь при этом всегда идет о неких странных беспорядках, потому что эта единица функционирует настолько беспокойно и экстравагантно, что постоянно дает наблюдателям повод спросить, что в ней вообще происходит. Что в этом «собрании проанализированных» оказывается настолько непроанализировано?

При этом ни размер, ни официальный характер функционирования сообщества (или же отсутствие подобного характера) не имеют никакого значения – в любом, сколь угодно крошечном и неформальном аналитическом обществе происходит ровно то же и в точно таком же масштабе, что и в институциональных колоссах, поскольку масштаб этот раз и навсегда для всех в аналитическом поле определен извне – это то, что можно назвать размерностью самой институциональности: то, что было заложено в момент, когда основатель первого аналитического общества взял на себя бремя отказа от единоличной ответственности за происходящее в психоанализе.

При этом, закладывая институцию, Фрейд также закладывает в нее нечто такое, с чем она в дальнейшем не сможет обойтись – то, что, выступая опорой для существования аналитического сообщества в целом, для каждого из отдельных его участников совершенно невыносимо.
По этой причине то, что в каждом из сообществ, сконцентрировавшихся возле анализа, происходит, не может быть урегулировано: его члены обречены на разнообразные отреагирования – на совершенно особую несдержанность в отношении друг друга, приводящую к дестабилизации и распаду. Здесь не имеют никакого значения ни добрая воля, ни готовность предпринять нечто умиротворяюще-конструктивное. Сообщество – это самая упорная и глухая к любым прямым воздействиям инстанция: ее жестоковыйность и способность учреждать повторение многократно превышает пределы, доступные отдельному субъекту бессознательного, и, если субъект становится членом сообщества, также позволяет ему за эти пределы выйти.

С одной стороны, хорошо известно, что коллективного бессознательного не существует. Тем не менее, есть нечто другое – особый статус сообществ, при условии, что сообщества эти сконструированы возле определенного желания, к значению которого невозможно подступиться в том числе по естественно-историческим причинам, поскольку то, что могло бы выступить к этому желанию ключом – нечто в желании самого основателя сообщества – больше не может быть дешифровано само. Таким образом, при всех признаках наличия в его функционировании «бессознательного», сообщество выступает явлением иного порядка и уровня. Институция – это изнанка бессознательного, и, как его изнаночная сторона, она сама, равно как и то, что в ней происходит, оказывается еще непристойнее, нежели отдельно взятое бессознательное.

Помимо прочего, это означает, что если в сообществе вдруг заговаривают о преодолении конфликтов, важности сплочения, необходимости объединения, диалога и прочих материях подобного сорта, это означает, что очень скоро конфликт станет всеобъемлющим, а непристойность отреагирований достигнет ранее невиданного уровня.
Для всех, наблюдающих за психоаналитическими сообществами, вопрос стоит следующим образом: почему институция не может ничего в отношении своего перманентно кризисного бытования предпринять – то есть, воспользоваться плодами того, что члены этой институции производят в своих кабинетах. Как получается, что члены сообществ непрестанно демонстрируют в разнообразных актах нападок на других аналитиков грубые нарушения своей позиции, включая собственно позицию «аналитическую» (притом, что никто и никогда напрямую не говорил, что аналитик, действуя в аналитическом сообществе, обязан продолжать этой позиции придерживаться – в момент появления анализа речи об этом не шло в том числе потому, что в тот отнюдь не вегетарианский период о так называемых «чувствах анализантов» никто особо не задумывался).

Так почему, подвизаясь в производстве анализа, аналитики на уровне своих сообществ не могут извлечь из него то, что привело бы к некоторому урегулированию?
Ответом как раз и служит предпринятое выше описание, размещающее институциональные эффекты психоаналитического сообщества в определенном месте – месте изнанки бессознательного. Эта позиция не может быть приведена к совпадению с позицией анализанта (если предполагается, что сообщество должно быть проанализировано в каком бы то ни было смысле). С одной стороны, определенное сходство между аналитиками, не способными отдавать себе отчет в том, что в совершаемых в сообществах актах ими движет, и анализантами есть. Предпринимая экстравагантные или ошибочные действия, явно не идущие никому на пользу, анализант так же не знает, что с ним происходит. В то же время самим существованием анализа предполагается, что на определенном уровне он все же имеет со знанием об этом дело. Даже если на стороне невротика в настоящий момент знания не обнаруживается, тем не менее, невротик занимает сторону самого знания в более принципиальном и широком смысле, поскольку причастен эффектам бессознательного. Именно это, как хорошо известно, делает возможным анализ, равно как и определенную аналитическую диспозицию, связанную с тем, что за знанием, на стороне которого находится анализант, аналитик может рассчитывать последовать.

Данная диспозиция является основой для того, что называют плодами анализа – для некоторых изменений в положении анализирующегося. До Лакана предполагалось, что "знание бессознательного" анализант должен в конце анализа получить – по крайней мере получить то, что касается в этом знании его лично. Лакановский подход, напротив, показывает, что никакой необходимости обладать знанием, специально им обзаводиться и действовать на его основе нет: достаточно того, что посредством анализа анализирующийся оказывается в регионе уже срабатывающего знания и одновременно в своем собственном лице представляет к нему доступ. В итоге если не сам анализант, то, по крайней мере, нечто в нем также начинает срабатывать на иной, новый лад. Именно это и называется «изменением, достигнутым в анализе».

Тем не менее, достижимо это только при определенных условиях – условиях действующего бессознательного. Напротив, находиться на стороне изнанки бессознательного – означает не иметь и не предоставлять собой к знанию о происходящем никакого доступа. Это и является объяснением положения аналитических сообществ – ничто в предпринимаемых в них действиях не может быть проинтерпретировано даже в тех случаях, когда взгляд обнаруживает в этих действиях явную несообразность и немалую странность. Сообщество аналитиков не находится на уровне, предполагаемом проводимым его членами анализом, потому что оно не находится на уровне бессознательного.
Представляем полуторачасовое интервью, данное Ралине Стрелковой, мастерство которой позволило превратить занимательно-необязательный формат, предполагаемый интервьюированием, в подобие лекции на весьма раритетные в психоаналитической сфере темы: тему институций и сообществ психоанализа, и тему положения анализанта – основных вопросов, связанных с его нахождением в анализе. Связь между двумя этими предметами – аналитическим сообществом и анализантом – в настоящий момент представляет собой нечто концептуально новое и в самом психоанализе еще не освоенное. Тем не менее, это не помешало интервьюеру удачно поставить ряд вопросов, позволивших в ответ на них дать понять, до какой степени то, чем анализант в своем анализе располагает, состоит в связи с происходящим в психоаналитическими сообществами – в частности, сообществом, к нахождению в котором он своего аналитика возводит.

Проиллюстрировать это позволила часть интервью, посвященная тому, что можно было бы назвать «позицией анализанта». Как правило, об этой позиции – в отличие от того, что собой анализант представляет «как случай» – редко задаются отдельным вопросом: до такой степени она видится структурно связанной с позицией аналитика, зависящей от нее в корне. В то же время, в ней есть нечто из дискурса аналитика, взятого в узком смысле, по всей видимости невыводимое. Так, именно предположение о ее существовании позволило бы задаться вопросом о том, откуда, например, анализанты черпают знание о том, как следует «анализироваться»? Почему практически каждый субъект, входящий в анализ, даже порой не имея в его деле никакого опыта, так легко нащупывает позицию, побуждающую его держаться в отношении анализа определенным образом: избегать на сессиях некоторых вещей или воздерживаться от реализации определенных возможностей – например, возможности напрямую добиться от специалиста сведений о своем симптоме или каким-то образом выяснить отношение аналитика к себе и своим обстоятельствам. Остается фактом, что даже будучи не подготовленным ничем, кроме туманно-ироничных намеков из кино и медиа, доносящих специфику аналитического процесса однобоко и даже превратно, анализант в ходе анализа с самой первой сессии нащупывает предположительно требуемый анализом тон и далее обычно не допускает от предполагаемой его местом роли никаких значительных отклонений.

Факт этот тем более удивителен, что возможность предупреждать или каким-либо образом наставлять анализирующихся со стороны аналитика крайне ограничена, а сам опыт анализирования при этом не имеет с имеющимся у субъекта общесоциальным опытом практически ничего общего. Тем не менее, это нимало не препятствует наличию определенного «психоаналитического знания анализантов» о том, что анализ собой представляет, и особость этого знания заключается в том, что, в отличие от аналитиков, вынужденных свое знание об анализе длительно образовывать, анализанты получают необходимую им часть этого знания в готовом виде.

Эта доступность знания выглядит поистине загадочной – кажется, что ничто ее не в состоянии объяснить, кроме туманного указания на существование «аналитического дискурса», исходящим из которого данным анализант – в отличие от аналитика – подчиняться вовсе не обязан. Тем не менее, загадка получает разрешение в указании на то, что возводить происхождение «знания анализанта» необходимо к институциональному уровню функционирования психоанализа вместо того, чтобы, как это обычно делается, ограничиваться уровнем сугубо клиническим. Именно благодаря существованию институционального измерения анализант получает возможность подчиниться "аналитическому закону" как тому, что на уровне клиники выступает, напротив, дозволением, выглядящим почти неограниченным – говорить «что угодно», предъявлять любое содержание.
Эти два на первый взгляд несовместимых требования, предъявляемые к анализантам – требование реализовывать право на спонтанность высказываний и проявлений в анализе, и в то же время быть в качестве анализанта кем-то весьма определенным – постоянно вызывают у проходящих анализ глубокое недоумение. Тем не менее, эти требования не противоречат друг другу и могут исполняться одновременно, не учреждая в анализирующемся субъекте внутреннего столкновения, поскольку они действительно не встречаются друг с другом, находясь на разных уровнях психоаналитического ансамбля, в двух его несовпадающих регистрах институции и клиники. Именно их распределение по инстанциям внутри самого психоанализа позволяет анализанту в свою очередь эти требования в собственной ситуации разнести.

Об этом вопросе и о прочих:
https://www.youtube.com/watch?v=2uZ2IdwRAg8
Для наблюдающих за происходящим в лаканистском поле предлагается видеозапись нашего диалога с Габриэлом Тупинамба, автором недавно переведенного "Желания психоанализа". Книга довольно смело ставит под сомнение доброкачественность пути, по которому движется современный лакановский "школьный" анализ, требующий от всех, кто связан с лакановским знанием, строго определенного типа верности ему - или же верности особым образом определенному статусу этого знания. Многие с разных позиций замечают, что это требование со временем существенно увеличило свой напор и в настоящий момент начинает приобретать формы малого буйства, отсекающего или делающего попытку отсечь от Лакана любую другую форму верности его теории.

При этом лучшей иллюстрацией институциональных проблем психоанализа, описанных в книге, является сам по себе факт того, что эти процессы обсуждаются сугубо кулуарно: никто пока не представил попытку теоретического и планомерного исследования происходящего, описав и отделив в этом буйстве его спланированно-институциональный аспект (там, где этим буйством намеренно управляют или полагают, что лишь дидактически имитируют его проявления ради процветания психоаналитического дела) от исторической ситуации самого психоанализа, делающей проявления возмущения в его поле неподвластными и неизбежными. Книга Тупинамба является на сегодняшний момент единственной работой, в которой предлагается теория "аналитической власти", объясняющая эти сопряжения.

В основание дискуссии положены вопросы, поднятые в книге и в моем послесловии к ее русскоязычному переводу - в роли основного выступает вопрос, как именно психоаналитики неустанно могут спрашивать о том, что такое психоанализ, не спрашивая при этом, как устроено их собственное психоаналитическое поле и населяющие его сообщества. Как психоанализ способен преобразовывать социальные устои - предельное мечтание, заложенное в анализ Фрейдом - если аналитики не задаются вопросом о том, как они сами функционируют в качестве субъектов собственных сообществ и каким образом в этих сообществах аналитическая субъективация специалистов сополагается с институциональным распределением власти.

https://www.youtube.com/watch?v=gWi2egGnddw&t=1s
2024/04/26 04:43:54
Back to Top
HTML Embed Code: