Telegram Group Search
Юрий Стефанов и постмодернизм

…И мы, в невежестве дремотном
Изобретая письмена —
Ту мудрость, что на роге плотном
Была извечно запечатлена...


В сборник эссе и критических заметок, написанных Ю. Стефановым, и озаглавленных «Мистики, оккультисты, эзотерики», включено несколько примечательных мыслей автора относительно русской постмодернистской литературы.

Безусловно, как человек эрудированный и глубоко погруженный в культурную деятельность, Стефанов насмехается над постмодернисткими потугами «подвинуть» духовность и порвать связь «нежелательного родства» с великим наследием русской словесности. Постмодернист – не только распространитель и множитель дурновкусия и вульгарщины, - этого хватало во все эпохи, - он, прежде всего, оскопленный евнух, духовный кастрат. Это Стефанов метко подмечает, выделяя курсивом каждое «как бы» нескольких постмодернистов, интервью которых он разбирает. Тяга к низменным темам (извращенной любви, употреблению наркотиков, обильной матершине) видится лишь очередным ресентиментарным ответом на господство советской цензуры. Советская цензура ушла, аффект остался, - типичное явление. Вместе с этим, оформленный на бумаге бессодержательный эпатажный шок-контент обозначается ценным сам по себе, прикрываясь модным понятием «деконструкция» (такая же фикция, как и «смерть автора»). Отсюда и берутся истоки всех «как бы» и попытки защитить свое детище малопонятным резонерством, главное придать своему тону торжественность мрачного гения, «скинувшего с корабля современности» Достоевского, Толстого и проч.

Русский постмодернизм – это не попытка осмыслить культуру в новых ипостасях, это её деструкция в чистом виде. Постмодернизм – это совместный марш академиков и разного рода бездарей против аутентичной отечественной культуры. Это слепая попытка примерить на Россию западные измышления, от которых сквозит «последними временами». Вышесказанное применимо и к «общемировому» постмодернизму. Постмодернист – это обезьяна с пишущей машинкой, эпигон и выродок, прикрывающий сугубо физиологические устремления «экзотическими» словесными формами (приправим это буддизмом, китайской философией, эзотерикой и проч.). Постмодернизм есть кризис культуры и не более, поэтому лучшим решением будет полное исключение из данной повестки или, как выражается Стефанов: «Совокупляйтесь, господа, как бы промеж собой».

Стоит отметить, что Стефанов менее резок в формулировках, поскольку не исключал для себя соприкосновение с постмодернистскими произведениями. С вышеуказанной статьей соседствуют две, посвященные книгам Виктора Пелевина – «Жизнь насекомых» и «Generation П». В них не прослеживается критика «бездуховности», а, напротив, с упоением разбираются наиболее примечательные реминисценции, которыми Пелевин основательно удобривает свои ежегодные поделки. В повествовании теряется хулящий постмодернизм хват и под занавес выдается: «Все это к тому, что Виктор Пелевин ничего ни у кого не заимствовал: истоки-то общие». Думаю, данная позиция, дискредитирующая себя самое, и могущая примениться к чему и кому угодно, уничтожая тем самым понятие «заимствования», не нуждается в дополнительном обличении. Это лишь наводит на мысль, что мы можем быть хоть сколько угодно культурно обогащенными людьми «высокого вкуса» и обладать даром аналитического ума, в конце концов, наше итоговое мнение диктуется банальным и несколько потребительским «зашло-не зашло». Что, впрочем, не так уж плохо.

На фото: Юрий Стефанов
В Книге Иова есть что-то безусловно титаническое, расщепляющее иудейскую надстройку о добре и зле, утверждающее абсолютное подчинение человеческой воли и судьбы как сотворенной Им вещи.

Неужели Элохим настолько мелочен или понимание Его лежит за пределом человеческой природы? Кто есть фигурирующий в Книге Сатана, безвольный подчинённый, убедивший Его испытать праведного Иова через утрату всего? Почему дихотомия добра и зла неизбежно сталкивается с противоречиями?

Эти и другие вопросы, извлечённые из одной из самых примечательных Книг Ветхого Завета, требуют внимательного рассмотрения в будущем. Разумеется, с правильных позиций, а не при помощи замусоленных богословских домыслов.
Превью видео, которое выйдет до конца февраля.
ГФЛ и Масодов - лики мнимой значимости?

Несмотря на обретение мировой известности и широчайшее растиражирование, Лавкрафт, вернее его образ и наследие, будто бы держатся особняком относительно остальных образчиков литературы ужасов.

Многим его произведения до сих пор представляются как некоторый вызов всей прочей беллетристике, как первоисточник последующих наиболее значимых для жанра интерпретаций.

Лавкрафтианскими образами массовая культура пронизана повсеместно, и на пути осмысления этого факта рождается вопрос: было ли это стечением обстоятельств или прямой закономерностью, посмертной судьбой ГФЛ?

Ю. Стефанов проводит отождествление Лавкрафта и И. Босха по творческой манере отображения инфернального и ужасного в той предельности, в которой они приобретают гротескно-насмешливые формы. В таком случае, позволим себе сравнить судьбу ГФЛ с Яном Вермеером, "безликим художником", спустя десятилетия после смерти обретшего значимость, сопоставимую с Рембрандтом. Обыденность его сюжетов компенсируется кропотливым подходом в оттачивании техники и мастерства, сделавшие эту обыденность как бы инаковой, раскрывающей в опостылевших образах новые грани восприятия.

Это наталкивает на осторожную мысль, что в наследии Лавкрафта прослеживается похожий метод, если вспомнить тот же Иннсмут. Отрешившись от его враждебности по отношению к повествующему лицу, мы сможем пронаблюдать удивительно обыденную жизнь, в которой лишь до предела оголяются грани её безобразия, что имеет прямое отношение к расистским представлениям автора (которые, на самом деле, скорее мизантропические). И что в случае с Вермеером, что с ГФЛ, их посмертное возвышение кажется лишь культурным процессом "уточнения генеалогии", формальным заполнением лакуны, чтобы, грубо говоря, не перескакивать от Метьюрина, Уолпола и Радклиф к Кингу или Баркеру, или, в случае с Вермеером, придать "Золотому веку голландской живописи" необходимую для академизма систематичность и стройность. Но ГФЛ, пусть и хороший, но явно не лучший претендент на эту роль. Нет в нем необходимой живости языка и гениальности ощущения клокочущего сумрака, - только холодная последовательность и педантичность, зафиксировавшая прирожденный талант в зачатке, тень которого, мы, тем не менее, ощущаем, пусть и придаем ей излишнюю значимость.

И. Масодов, с которым мы проводим здесь некоторую параллель, имеет несколько иную природу "культовости", объясняющуюся самым бессовестно прозаичным фактом - его ограниченный тираж. На ум приходит сравнение с "потерянными файлами". Большая часть из них является лишь интернет-легендой, но некоторые образчики - это действительно утерянные фрагменты культуры, большая часть из которых, возможно, никем не вспомнится и не откопается никогда. Только есть ли смысл в их откапывании? Вспоминается живой пример недавнего прошлого, когда, обросший легендой советский мультфильм "У попа была собака..." был, наконец, найден в архиве, оцифрован и выложен в сеть. Это во мгновение развеяло всякий интерес к нему, такой живой совсем недавно, порождающий самые тревожные и жуткие домыслы относительно содержания данного мультика. В сухом остатке пользователи получили лишь закрытие гештальта, удовлетворение фетиша, и двинулись дальше за новой порцией чего-нибудь "неведомого".

Думается, что книги Масодова относятся к той же категории культуры; они имеют виртуальную ценность, ввиду ограниченного доступа, и при ознакомлении не вызывают никаких чувств: ни восторга, ни трепета, ни почитания. А если и найдутся люди, "обогатившиеся" при соприкосновении с этими произведениями, то мы можем засвидетельствовать рождение культа и далее в дело вступают инерциальные силы. И это действительно так, поскольку с недавнего времени книги Масодова приобрести относительно легко (см. изд. Скрипториум) и расхватываются они на раз-два.
Здравствуйте. Как вы смотрите на организацию тематических стримов в недалекой перспективе? Я понимаю, что сейчас моя аудитория не настолько многочисленна, чтобы начинать ведение прямых трансляций, но если в этом будут заинтересованы хотя бы несколько человек, то я что-нибудь придумаю и организую трансляцию в течение следующего месяца (или еще через месяц, или когда-нибудь). Не хотел бы устраивать это систематически, все будет зависеть от интересности темы, возможности ее проработки и вашего внимания.
Строгие определения трагедии и комедии были заданы Аристотелем в "Поэтике". Таким образом, комедия понималась как жанр подражания низким людям: они - основные действующие лица, с ними происходят обыденные забавности и каждая частная история является авторской выдумкой. Трагедии, напротив, повествовали о людях высокопоставленных, попадающих в перипетии великих событий, относящихся к историческим фактам или мифическим сюжетам.

Чтение величайших образчиков древнегреческой трагедии оставляет ощущение чего-то угрожающего, страшного и опасного. Разобранная нами в одном из видео трагедия Эсхила "Прометей прикованный", при ознакомлении вызывает очень тревожные чувства созерцателя запредельного, будто представляемое/наблюдаемое нами - запретное действие, ибо божественные и титанические фигуры, лишенные масок, смертельны для человека; наблюдение человеком богов как они есть - самая бессовестная и смертельная профанация.

Другой мгновенно возникающий пример - "Царь Эдип" Софокла. Можно было бы списать все на чрезмерную личную впечатлительность и чувствительность, однако чтение этого произведения вызвало настоящий ужас и спустя годы оставило о себе затуманенные воспоминания самого кошмарного сна, в котором доводят до дрожи не чудовищные материальные образы сверхъестественного, а низводящее до состояния зверя «присутствие», словно само пространство-время обрело иную, совершенно новую ось, определяющую всю Вселенную. Это то, что Е. Головин видел в Лавкрафте, но чего у него на самом деле не было.

Коль скоро древнегреческие трагедии способны вызывать подобные чувства, можем ли мы генеалогически связать их с жанром хоррора? Вероятнее всего, нет, поскольку мы тем самым допускаем чрезмерное упрощение в попытке связать два явления, содержащие некоторые общие элементы. Неправ и Лавкрафт, связывающий в «Сверхъестественном ужасе в литературе», происхождение ужасов с наличием некоего барьера в распознавании и осмысливании человеком не виденного ранее. Этой материалистской предпосылкой как бы устанавливается, что человек до Просвещения был глуп, а миф есть выдумка, то есть прикрытие этой глупости.

На самом деле, зарождение и развитие ужасов гораздо ближе соприкасается с юмором, что возвращает нас к первому абзацу. Если обратиться к фольклорным истокам жанра ужасов, который и ныне продолжается уже в интернет-культуре, то мы непременно отследим общие черты, поскольку и ужас, и юмор обладают общим «сказительным» происхождением. Оба явления есть порождение живой культуры, формализация которых возникла в более поздние времена (и древнегреческий период здесь тоже понимается как поздний, как и иные «письменные» культуры).

Произведения, вызывающие ужас или смех, порождены божественной гениальностью авторского таланта: это объединяет как замечательных авторов античности вроде Овидия и Апулея с ярчайшими представителями советской сатиры, от которой молодое поколение скорее чванливо уклоняется, так и величайших «мастеров ужасов» с современными авторами наиболее значимых крипипаст и страшных историй.

Продолжение в следующем посте...
Но есть ли такие художественные образчики, которые воплощают в себе как ужас, так и юмор? У того же Гофмана мы наблюдаем некоторую дискретность, поэтому его «потусторонние» произведения имеют слабую связь с юмористической прозой: интересное художественное «слияние» наблюдаем в его «Коте Мурре», но это вещь другого порядка. Следы искомого можем увидеть в «Декамероне», «Доне Кихоте» и «Уленшпигеле», но во всех случаях мы имеем дело скорее с трагическим, скатывающемся к юмористическому и наоборот.

Совсем недавно довелось ознакомиться со сборником рассказов Д. Даррелла «Пикник и прочие безобразия». Даррелл, по призванию зоолог, обладал, тем не менее, талантом хорошего новеллиста. Этот небольшой сборник включает в себя несколько юмористических рассказов и один страшный. Тесное соседство смешного и страшного в данном случае кажется крайне примечательным, ввиду высокого качества работ обоих направлений: рассказы «Смятение от чтения» и, единственный страшный, «Переход», вряд ли кого-то оставят равнодушным и скрасят досуговое чтение. «Переход» позволим себе назвать образцовым в жанре страшного рассказа. Однако, несмотря на сказанное, вряд ли сборник Даррелла можно назвать хорошим примером сочетания смешного и страшного, поскольку, подобно гофмановской манере, автор четко отделяет одно от другого, что исключает синтез внутри одного сюжета. Допускаем также, что все сказанное и «отслеженная» связь являются ложными выводами свободных размышлений.
Умирание культуры происходит с утратой чувства сопричастности с ее метафизическим содержанием. Основной вклад в процесс распада вносит формализация и строгая дискретность культурного фонда отдельного народа. С обретением системности неизбежно осуществляется дробление на «классы»: от элитарного до «народного», от возвышенного до низменного. Однако данная дихотомия, на наш взгляд, применима только к «буржуазной» культуре, с которой генеалогически связана культура современная, но и здесь существуют свои оговорки, поскольку, например, аристотелевская формализация трагедии и комедии, относится к этому же процессу.

Живая культура не содержится в рукописных текстах, не разделяется по признаку композиционной сложности, следованию строго очерченному стилю, не распадается на «высокую» и «низкую», словом, она не укладывается в прокрустово ложе строгих академических принципов, порожденных линейной логикой и фетишизацией знания как некоторой абстрактной осведомленности, выражающейся в «грамотности» и «образованности». В индоевропейском сознании живая культура принадлежит всему «телу народа», поскольку содержание Традиции относится и к голове, и к сердцу, и к рукам, и к ногам, и к стопам. Она едина для всех и через это свойство раскрывается в широком разнообразии, так описываемом А. Кумарасвами:

«В традиционных и единодушных обществах мы наблюдаем, что нельзя провести строгую линию между искусством, обращенным к крестьянину, и тем, что обращено к феодалу: оба ведут, в сущности, одинаковый образ жизни, но на разных ступенях. Различия связаны с изысканностью и роскошью, но не имеют отношения ни к содержанию, ни к стилю; иными словами, различия оцениваются в терминах материальной ценности, не являясь ни духовными, ни психологическими. Попытка отличить аристократические мотивы от народных в традиционной литературе обманчива; всё традиционное искусство является народным в том смысле, что это искусство единодушных людей».

Таким образом, устоявшееся сегодня восприятие культуры и сопричастности с ней скорее антагонистично традиционному восприятию, которое некоторые кабинетные академики могут отождествить с устаревшим и неактуальным (например, А. Лосев в книге «Проблема символа и реалистическое искусство» представления Гесиода о Прометее называет «примитивной формой»).

Следующая за этим смерть культуры не однонаправленна, - эти же процессы извлекают нас из «тела народа», низводя до подножной пыли, лишенной соприкосновения с родным священным и метафизикой, что обусловливает последний этап распада культуры – культ самоненависти, выражающийся от заполнения скудной речи англицизмами, галлицизмами и т.д. до прямой манифестации ненависти ко всему русскому как более низкому и дикому относительно культуры Запада. Россия пребывает в этом состоянии не одну сотню лет, поэтому представление о русском человеке как аборигене перед «белыми господами» уже не вызывает ожесточенного неприятия, а самые громкие противоположные манифестации не менее истеричны, больны, ложны, и являются той же самоненавистью по содержанию, пока не осознанной в полной мере.

Но мы не склонны ставить крест и посыпать голову пеплом, поскольку русское (если угодно, славянское) и ныне живет, пережив значительные исторические, политические, социальные и проч. события, существенно изменившие облик нашей Родины. Таким образом, мы можем заключить, что явление «смерти культуры» в некотором роде строгое упрощение происходящих процессов, к которым пресловутое «умирание» не сводится. Традиция непотопляема, поскольку подножная пыль остается подножной: как бы она ни стремилась добраться хотя бы до колена, Традиция неизбежно поднимется выше, в новые пространства сокрытия, но ищущий непременно обрящет.
29 февраля или Касьянов день – «демонический излишек» годового оборота, закрепившийся в русском двоеверии как день бед, несчастий и... отказа от работы. Считается, что любое начинание и дело обречено провал, а излишняя напористость и упертость может привести к фатальному исходу.

Согласно народному преданию, святой Касьян (Иоанн Кассиан Римлянин) был предателем Бога, в наказание ударяемый ангелом молотом по голове в течение всего года. Однако в лишний день високосного года Касьян получал передышку и отыгрывался как мог повсеместным сеянием зла. От сокрушительных ударов глаза Касьяна покосились, поэтому в некоторых русских диалектах невезие оценивалось как «Касьян поглядел», «Касьян на траву взглянет — трава вянет, на скот — скот дохнет, на дерево — дерево сохнет» и проч.

Единственным безопасным наставлением в этот день считается полный отказ от трудовой деятельности и прочих начинаний, вплоть отказа выходить на улицу.

Церковь отвергает народные представления о Касьяне как необоснованное «суеверие», поэтому 29 февраля (или 28 февраля в невисокосный год, ныне 13 марта) проводится праздничная службу в честь святого Иоанна Кассиана.

Мы не можем достоверно заключить, почему именно Касьян впал в народную немилость и был отождествлен с самым безрадостным днём (последний день зимы считался пиком демонической активности), однако в этом поверье прослеживается характерный традиционный мотив отказа от излишка, лиха как враждебного и недоброго.
Превью готовящегося видео, которое выйдет до конца месяца (скорее всего).
По некоторым причинам вынужден отложить выход анонсированного ролика на апрель. Прошу прощения и до скорой встречи!
Юнгер - Об опасности.pdf
467.4 KB
Статья Э. Юнгера из сборника "Статьи межвоенных лет".
I.
Небольшая книжка Е. Нечкасова Weltschmerz расценивается автором как некоторое продолжение мыслей, заданных в «генеральном» труде, вышедшем в прошлом году, – «К Другому Мифу».

Структурно «Скорбь», которая прочитывается за 1,5–2 часа размеренного чтения, состоит из двух блоков. Первый посвящен большой развернутой мысли о метафизике западноевропейского боления (и его ликах в культуре), понимаемой через учение Мартина Хайдеггера об Untergang – падении Запада с отвлечением от фундаментальных вопросов собственного бытия.

Это осуществляется через погружение Dasein в пространство скуки (die Langweile), имеющей, строго говоря, 3 стадии, начинающиеся с ощущения простого «бытового» скучания. Здесь открываются два полюса: отчуждение от течения времени, «скучание от чего-либо» (автор приводит в пример скучающего путешественника, ожидающего прибытия поезда) до «скучания при чём-то, коротании времени», когда постфактум поднимается вопрос его «потери» на что-либо «малополезное», – это есть следующая стадия скуки, сквозящая самоненавистью.

Третьей стадией является фундаментальный отрыв от бытийных вопросов, стерильная скука и забывание (и забывание забывания). Это граница, на которой Das-Sein (вот-бытие) рассекается, оставляя бесформенное «вот». Отказ от фундаментальных установок выражается в установлении заслонки, через которую Sein не имеет возможности вернуться. Это предельное экзистенциальное отчуждение выражено в одном из ярких ликов современной культуры, стыдливо прикрывающей вопрос смерти и смертности (от мортидных принципов «живи сейчас и пробуй все» до профанации темы смерти через шок-контент, который представляется бессодержательной эстетизацией).

Таким образом, Weltschmerz как явление в культуре можно расценить как припоминание западноевропейского бытия, уже прошедшего через Просвещение и в целом взявшего четкий курс на отчуждение.

Для меня Weltschmerz исчерпывался высказыванием С. Кьеркегора из «Диапсалматы» о том, что жизнь есть горькая микстура, которую нужно испить до дна. Однако такое христианское представление соседствует с важной темой самоубийства, поднимаемой в рамках «мировой скорби». Судьба гетевского Вертера может представляться сколь угодно нелепой, однако она обнажает ключевую проблематику, – самоубийство как отказ от боли. Из этого извлекается онтологический переход в европейской культуре от «обретения» через боль и смерть (самоубийство Одина) до простого отказа от боления, то есть осуществляется своеобразное прошение абсолютного счастья, что А. Ветлесен понимал как патологию.

Таким образом, Weltschmerz, с одной стороны есть мощный выплеск «аутентичной» западноевропейской метафизики, с другой является формой того самоненавистнического упадка, приведшего нас к аморфному «вот».
II.
Второй блок состоит из афоризмов, узких тропинок мыслей и императивов о божественном и человеческом. Здесь отражается интересная языковая игра, выраженная, на мой взгляд, в изречении: «Философы суть сотрапезники Божеств». Сказание о божественном строится на сложном языке метафор и категорий, требующих неоднократного возвращения. Философствование в некотором смысле есть акт обретения языка, поэтому простые языковые конструкции отражают не доступность, а семантическую несостоятельность.

С другой стороны, мысли, посвященные «человеческому» просты и доступны для простейшего осмысления, что, безусловно, является очередной саркастической шпилькой автора в сторону подавляющей части язычников и традиционалистов, от которых, по-видимому, он в ближайшее время полностью отгородится, перестав публиковать книги в России. Эта часть немного напоминает времена тг-канала «Жизнь соевых», который, осторожно предположу, Нечкасов и вел (заранее извиняюсь, если это не так).

Резюмируя, можно сказать следующее. Люди, активно отслеживающие деятельность автора, вплоть до самых последних на данный момент работ и лекций, вряд ли встретят в книжке новые мысли. Нечкасов совершает переупаковку и оттачивает язык. Но и это форматирование некоторым образом заполняет лакуны в сложной системе автора. Это наводит на интересные рассуждения в свете упоминания Нечкасовым выражения боли в языке, не поддающейся вербализации напрямую:

«В поэтическом языке, будь то скальдическая поэзия или ритуальные песни, инвокации и т.п., нарушения ритма и чистоты пения могут выявлять присутствие боли у сказывающего».

Подобными работами автор будто освобождает читателя от «боли» и в то же время сохраняет здоровую степень «боления» русского читателя, не публикуя «Традицию и футурошок» широким тиражом (которая единожды упоминается в Weltschmerz). И этот акт «боли» для русского читателя будет расширяться в свете отказа Нечкасова от публикаций в ближайшем будущем. Однако суть в том, что пустоты и лакуны неизбежно заполняются и та самая «ТиФ» уже доступна каждому, кто способен понимать Мысль автора в широком смысле. По-видимому, это утверждение будет справедливо и для последующих работ.
Перезалил видео с удалением противоречивой для правил платформы обложки. Пожалуйста, поддержите просмотром (или пересмотром), если не находите такой контент дегенеративным. В следующий раз, скорее всего, поговорим о Юнгере.
https://www.youtube.com/watch?v=QC7Bl_HL5aw
Великий четверг в народном сознании

Сегодняшний четверг, согласно Православному календарю, является Великим или Чистым, - четвертым днем Великой седмицы, в который вспоминаются события Тайной вечери, моление Иисуса Христа о чаше в Гефсиманском саду и предательство Иуды Искариота.

Великая седмица сопряжена со сложной системой ритуалов, утвержденных Церковью, и этот день - не исключение: связанная с ним "программа" ритуалов начинается еще накануне, в вечер Великой среды, когда совершается малое повечерие, на котором исполняется трипеснец св. Андрея Критского. Основной же ритуал самого четверга - литургия Василия Великого, обладающая рядом присущих только ей характеристик (см. Шиманский Г.И. "Литургика", Часть 2 "Страстная седмица").

В народном же представлении, которое почти неизменно дошло до нас, четверг был временем мытья, уборки жилища и покраски яиц. Но какие еще поверья, порой строго отрицающиеся Церковью, были закреплены в народном сознании?

Тут стоит отметить, что многое зависело от региональных особенностей, систематические данные о которых, к сожалению, не так многочисленны как хотелось бы.

В хрестоматии "Суеверия и предрассудки крестьян Воронежской губернии" приводятся свидетельства распространенности нецерковных ритуалов и суеверий , связанных с Чистым четвергом. В частности, для лечения лихорадки использовали отвар из головной кости щуки, имеющей форму креста, стертую в порошок, со святой водой, в которой растворялась четверговая соль, - она приготавливалась путем подкладывания под престол храма предварительно обработанной в печи соли, смешанной с мякишем ржаного хлеба или квасной гущей. Через эту процедуру раскрывался важный "фольклорный" мотив, связанный с Чистым четвергом, - добыча обновленного (живого) огня в обмен старого; в некоторых регионах, например Енисейской губернии, считалось правильным в этот день топить печь "воскресными" дровами, откладывавшимися по одному полену каждое воскресенье Великого поста:

"В Великий четверг кладут в печь соль и вынимают ее в утреню первого дня Пасхи. Этой солью умывают больных. Или: просят священника класть соль за престол с четверга страстной недели по первый день Пасхи. Высыпают соль из полной солонки в какую-либо посуду, наливают ее непитой водою и умывают больного; после того мать или ближняя родственница больного утирают его подолом рубашки"

Также Воронежской губернии, наряду с Курской, Орловской и Тамбовской, в Чистый четверг (а также в Сочельник или на Рождество) совершался обряд поминального возжигания костра, называвшийся "греть покойников" или "окуривание родителей", "жечь перины", "Христу ножки посогреть" и проч.

Воронежские обычаи, как скорее всего во всей Южной России и Малороссии, были сопряжены и с мелкими ритуалами вроде выжигания крестов на избенных балках по окончании чтения 12-ти Евангелий. Также отмечается, что благодаря определенному ритуалу, исполненному в четверг, можно легко увидеть домового: достаточно было пойти в церковь на стояние, оставить часть страстной свечи, сохранив ее до Пасхи, и отстоять с нею же всю заутреню. После утрени на "велик день" нужно принести домой эту свечу зажженной и отправиться с ней на чердак или в конюшню, - там и будет стоять домовой лицом к стене. При предварительном оставлении подношений, например миски вкусного борща, и в зависимости от настроения домового, можно получить ценный дар: от "вечного" целкового до шапки-невидимки.

Сохранились свидетельства некоторых обрядов, характерных для Сибири; один из самых отличительных, - "будораженье" хозяйства: с раннего утра поднимали весь двор, птиц и скот, чтобы "не переводились круглый год".

Весь этот пестрый набор обычаев, отличающихся от региона к региону, был осужден Стоглавым собором и признан языческим. Тем не менее, воспроизведение этих ритуалов отслеживается вплоть до конца XIX века, в некоторых случаях и позднее.

Картина: Н.К. Пимоненко "Страстной четверг" (1887)
Превью нового ролика, который выйдет при первой возможности его сделать.
2024/05/28 13:44:52
Back to Top
HTML Embed Code: